Как и слова, вещи имеют свои падежи. Чернышевский всё видел в именительном. Между тем всякое подлинно новое веяние есть ход коня, перемена теней, сдвиг, смещающий зеркало.
— Три года назад я действительно любил говорить о России. Потом я любил думать о ней. А теперь, Николай Иванович, я решил, что и то, и другое мне не подходит. Теперь я люблю жить в России, совсем так, как я любил в детстве. Но тогда это было бессознательно, теперь же я понимаю, где я живу, и мне от этого так хорошо, что даже не хочется говорить.
В том-то и дело. Только и занимаешься обходом самого себя да слежкой за солнцем. А мысль любит занавеску, камеру обскуру. Солнце хорошо, поскольку при нём повышается ценность тени. Тюрьма без тюремщика и сад без садовника — вот, по-моему, идеал.
—Знаешь, многое, что в жизни выглядит невероятным, таинственным и фантастическим, скрывает за этой обманчивой внешностью самые заурядные вещи.

—Это значит, — сказала я, — следует остерегаться обычнейших вещей и событий, потому что за ними кроются ужас, конец и смерть
— Мама, откуда ты всё знаешь, — спросил Сапожников.

— Если бы я знала всё, я бы не была одна, — ответила мама.
На другой день он умер, но перед тем пришёл в себя, жаловался на мучения и потом сказал (в комнате было полутемно из-за спущенных штор): «Какие глупости. Конечно, ничего потом нет». Он вздохнул, прислушался к плеску и журчанию за окном и повторил необыкновенно отчётливо: «Ничего нет. Это так же ясно, как-то, что идёт дождь».

А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз.
А день тихо умирал, истлевал в тёплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И всё острее пахло дымом. Долго ещё будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчётливо, а шум и возня в деревне будут стихать. И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть. И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
— Ну, пошли, ладно.
Куда мне девать все эти подарки, которыми летнее утро награждает меня — и только меня? Отложить для будущих книг? Употребить немедленно для составления практического руководства «Как быть Счастливым»? Или глубже, дотошнее: понять, что скрывается за всем этим, за игрой, за блеском, за жирным, зелёным гримом листвы? А что-то ведь есть, что есть! И хочется благодарить, а благодарить некого. Список уже поступивших пожертвований: 10.000 дней — от Неизвестного.
Мы стояли в огромном мире друг перед другом — девочка-гимназистка и мальчик-гимназист — вот она и вот я, — и у меня под чёрной суконной гимназической курткой с потёртыми докрасна серебряными пуговицами, под нижней сорочкой, на худой шее висел эмалевый киевский крестик вместе с холщовой ладанкой, где были зашиты два зуба чеснока, которые, по мнению тёти, должны были предохранить меня от скарлатины и других напастей. Увы, они не предохранили меня ни от скарлатины, ни от ещё большей напасти — от неразделённой любви на всю жизнь. Но, может быть, всё же я просто выдумал эту вечную любовь.
Я любил хвастливого этого старика за то, что он торговал рыбой на рынке. Толстые его руки были влажны, покрыты рыбьей чешуей и воняли холодными прекрасными мирами
Ну, застрелюсь. И это очень просто:
Нажать курок и выстрел прогремит.
И пуля виноградиной-наростом
Застрянет там, где позвонок торчит…

А дальше что? И вновь, теперь уже как падаль, —
Вновь распотрошенного и с липкой течкой
Бруснично-бурой сукровицы,
Бровь задравшего разорванной уздечкой,
Швырнут меня… Обиду стёрла кровь,
И ты, ты думаешь, по нём вздыхая,
Что я приставлю дуло (я!) к виску?..

О, безвозвратная! О, дорогая!
Часы спешат, диктуя жизнь: «ку-ку».
А пальцы, корчась, тянутся к виску…
«А кому интересно? — спросил бы он. — Какое отношение всё это имеет к нам?» Может быть, никакого. Как пейзаж луны к тому, что я вижу из окна. Но, может быть, тут ошибка. Почему-то мне кажется, что всё имеет отношение ко всему. Всё живое связано друг с другом.
Сейчас она уснёт и сядет в поезд в рай.
Он едет на Чегет, он едет на Домбай,
Он едет в Коктебель в конце семидесятых,
И рюкзаки лежат в Саянах на плоту,
И бабушка сидит под яблоней в цвету,
И шахматы в саду,
Иду-иду-иду,
И пни в опятах.
На вчерашнем пустырьке между домами строилась небольшая вилла, и так как небо глядело в провалы будущих окон и лопухи да солнце, по случаю медленности работ, успели устроиться внутри белых недоконченных стен, они отдавали задумчивостью развалин, вроде слова «некогда», которое служит и будущему и былому.
Высоко в небо уходила решетчатая стрела семидесятиметровой бетонолитной башни. Для того чтобы увидеть её верхушку, надо было задрать голову. Тогда казалось, что она косо летит в синем небе, полном быстрых и горячих облаков.

Ковш с человеком поднимался по ней, как температура…
— Ведь вы мыслите, как же вы можете быть мертвы? Разве для того, чтобы считать себя живым, нужно непременно сидеть в подвале, имея на себе рубашку и больничные кальсоны? Это смешно!
Помню, я увидел возле рынка женщину в тёмной старой одежде. Она заглянула в мусорный бак. Достала оттуда грязный теннисный мячик. Затем вытерла его рукавом и положила в сумку.

— Лёньке снесу, — произнесла она так, будто оправдывалась.

Я шёл за этой женщиной до самой Лиговки. Как мне хотелось подарить её Лёньке самые дорогие игрушки. И не потому, что я добрый. Вовсе не потому. А потому, что я был виноват и хотел откупиться.
— А я знаю, жизнь важнее её смысла, — сказала она. — А вы всё анализируете, всё разбираете, разъедаете… Всё проклятый ваш анализ. Разбираете дом на кирпичи, а потом жалуетесь, что дует…
По отношению к прошлому будущее находится в настоящем. По отношению к будущему настоящее находится в прошлом. Так где же нахожусь я сам?
Неужели для меня теперь нет постоянного места в мире?
…но своя правда не виновата, если с ней совпадает правда, взятая бедняком напрокат.
— Надо очень много знать, чтобы очень верить, — сказала Нуми.

— Дудки! Совсем наоборот, — отозвался Ники. — Верят как раз те, кто ничего не знает.
Не следует ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала, как серебро морского песка к коже подошв, живёт в глазах, в крови, придаёт глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю в окно и увижу русскую осень.
Был, например, такой исторический случай. В одном из своих романов Достоевский написал: «Рядом находился круглый стол овальной формы…»
Кто-то прочитал это сочинение в рукописи и говорит:
— Федор Михайлович, вы оговорились, надо бы исправить. Достоевский подумал и сказал:
— Оставьте так…
…Почему Достоевский не захотел ликвидировать явную оговорку? Почему Александр Дюма назвал свой роман «Три мушкетера», хотя их безусловно четыре?
Таких примеров сотни.
Видимо, ошибки, неточности — чем-то дороги писателю. А значит, и читателю.
Однажды на пешеходной дорожке мы встретили Джульетту Мазину с коротеньким зонтиком под мышкой и поздоровались с ней. Она нас не узнала, но улыбнулась приветливо. В другой раз мы увидели старичка в соломенной шляпе, который уступил нам дорогу и долго потом смотрел нам вслед через старомодное, какое-то чеховское пенсне, глазами, полными слёз. Но лишь после того, как он скрылся из глаз, я понял, что это был мой отец.
О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
А, как мы с вами понимаем, главное качество бездарности — это последовательность, которая не принимает корректирующих сигналов извне.
Жизнь расстилалась вокруг необозримым минным полем. Я находился в центре. Следовало разбить это поле на участки и браться за дело. Разорвать цепь драматических обстоятельств. Проанализировать ощущение краха. Изучить каждый фактор в отдельности.
Глебов любил эту маленькую, калачиком гнутую старушонку с седым впрожелть, аккуратным пучочком на затылке, с дробным, желтоватым личиком, всегда она колготилась по дому, возилась, шаркала, сновала туда-сюда.
— Хорошая жизнь — это мягкий-мягкий диван… большой-большой арбуз… и «Три мушкетёра», которые бы никогда не кончались.
Что хорошего у меня впереди?

Люди предохраняют себя от чужих неприятностей. Хранят иллюзию собственного благополучия. Опасаются всего, что там за поворотом.

Ты идёшь по улице, жизнерадостный и весёлый. Заходишь в собственный двор. Возле одного из подъездов — голубой микроавтобус с траурной лентой на радиаторе. И настроение у тебя сразу же портится. Ты задумываешься о смерти. Ты понимаешь, что она бродит и среди жильцов и нашего дома.
Время затмевает прошлое всё густеющей пеленой, сквозь неё не проглянешь, хоть глаз выколи. Потому что пелена — в нас. А нечаянности уходят туда же, за пелену. Чехов мог бы дожить до войны, сидел бы стариком в эвакуации в Чистополе, читал бы газеты, слушал радио, питался бы кое-как, по карточкам, писал бы слабеющей рукой что-нибудь важное и нужное для той минуты, отозвался бы на освобождение Таганрога, но каким бы видел своё прошлое, оставшееся за сумраком дней? Своего дядю Ваню? Свой вырубленный сад? Ольгу, которая мечтала: «Если бы знать! Если бы знать!» Как только мы узнаём, это узнанное исчезает во мгле.
Теперь далеко отсюда пустая стоит могила.
Мы ждали, что будет чудо, а это оно и было.