Говорят о пламене адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так, в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая мука духовная.
— Ведь вы мыслите, как же вы можете быть мертвы? Разве для того, чтобы считать себя живым, нужно непременно сидеть в подвале, имея на себе рубашку и больничные кальсоны? Это смешно!
Что хорошего у меня впереди?

Люди предохраняют себя от чужих неприятностей. Хранят иллюзию собственного благополучия. Опасаются всего, что там за поворотом.

Ты идёшь по улице, жизнерадостный и весёлый. Заходишь в собственный двор. Возле одного из подъездов — голубой микроавтобус с траурной лентой на радиаторе. И настроение у тебя сразу же портится. Ты задумываешься о смерти. Ты понимаешь, что она бродит и среди жильцов и нашего дома.
Они пытались помешать Эльсе, но это всё равно что удерживать воду в ладонях. Она утекает сквозь пальцы. И даже многие годы спустя ей так и не удалось понять, почему именно в тот момент в памяти всплыли мамины слова Джорджу, когда мама думала, что Эльса спит. Каково это, когда твоя дочь растёт? Это всё равно что держать воду в ладонях.
И этот труп Человека был Я, и это моё сердце привязали шёлковым китайским шнурком к знамени контрреволюционного восстания, и оно полетело над всадниками, над развевающимися гривами лошадей, сбивавших копытами головки жёлтого мака, над острыми вершинами Хинганского хребта, над пустыней Гоби, где жарко свистел шёлковый китайский ветер.
Не думал я, что самым трудным будет преодоление жизни как таковой.
— Хорошая жизнь — это мягкий-мягкий диван… большой-большой арбуз… и «Три мушкетёра», которые бы никогда не кончались.
Повара — они имеют много дела с мясом мёртвых животных и с жадностью живых, поэтому в политике повара ищут вещей, их не касающихся. Так и Василий. Подтягивая штаны к соскам, он спрашивает Галина о цивильном листе разных королей, о приданом для царской дочери и потом говорит, зевая.
А день тихо умирал, истлевал в тёплой сырости. Темней и темней становилось. Огоньки в огородах заблестели ярче. И всё острее пахло дымом. Долго ещё будут жечь ботву и переговариваться. И голоса будут звучать отчётливо, а шум и возня в деревне будут стихать. И совсем уже темно станет. Огоньки в огородах станут гаснуть. И где-нибудь, совсем близко, звучный мужской голос скажет:
— Ну, пошли, ладно.
Был май, стояли ночи лётные,
И в белом небе без движения
Висели мёртвые животные
Аэростатов заграждения.
«А кому интересно? — спросил бы он. — Какое отношение всё это имеет к нам?» Может быть, никакого. Как пейзаж луны к тому, что я вижу из окна. Но, может быть, тут ошибка. Почему-то мне кажется, что всё имеет отношение ко всему. Всё живое связано друг с другом.
— Вы слюнтяй, — ответил Галин, и часы на тощей его кисти показали час ночи.— Вы слюнтяй, и нам суждено терпеть вас, слюнтяев… Мы чистим для вас ядро от скорлупы. Пройдёт немного времени, вы увидите очищенное это ядро, выймете тогда палец из носу и воспоёте новую жизнь необыкновенной прозой, а пока сидите тихо, слюнтяй, и не скулите нам под руку…
На вчерашнем пустырьке между домами строилась небольшая вилла, и так как небо глядело в провалы будущих окон и лопухи да солнце, по случаю медленности работ, успели устроиться внутри белых недоконченных стен, они отдавали задумчивостью развалин, вроде слова «некогда», которое служит и будущему и былому.
— Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.

— Он лежит там на самом деле мёртвый, хоть помни его хоть нет.

— Нет, — сказала мама. — Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.
Не следует ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала, как серебро морского песка к коже подошв, живёт в глазах, в крови, придаёт глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю в окно и увижу русскую осень.
На другой день он умер, но перед тем пришёл в себя, жаловался на мучения и потом сказал (в комнате было полутемно из-за спущенных штор): «Какие глупости. Конечно, ничего потом нет». Он вздохнул, прислушался к плеску и журчанию за окном и повторил необыкновенно отчётливо: «Ничего нет. Это так же ясно, как-то, что идёт дождь».

А между тем за окном играло на черепицах крыш весеннее солнце, небо было задумчиво и безоблачно, и верхняя квартирантка поливала цветы по краю своего балкона, и вода с журчанием стекала вниз.
Я вспомнил, как лет пятнадцать назад заболел мой отец. Меня отправили за кислородной подушкой. Я шёл и плакал. Затем повстречал учителя тригонометрии Буткиса.

— Не переживай, — сказал мне Буткис, — врачи частенько ошибаются. Всё будет хорошо.

С тех пор я его ненавидел. Врачи не ошибаются. Родители болеют и умирают.
О, если бы кто-нибудь знал, какая мука быть железным человеком-городом с вырванным сердцем, обречённым на вечную неподвижность и безмолвие на своём бетонном цоколе, и в то же время быть распростёртым на льдине с мёртвыми открытыми глазами, в которых отражается маленькая Полярная звезда.
Ты спросил: отчего болит душа? Я доходчиво рисую тебе картину мироздания, чтобы душа твоя обрела покой. Внимательно слушай и постигай. Итак, идея Христа возникла из желания победить зло. Иначе — зачем? Представь себе: победило добро. Победил Христос… Но тогда — зачем он нужен? Надобность в нём отпадает. Значит, это не есть нечто вечное, непреходящее, а есть временное средство, как диктатура пролетариата. Я же хочу верить в вечность, в вечную огромную силу и в вечный порядок, который будет.
— Я смотрю на звёзды, — сказал он.
— Не лги, что смотришь на звёзды. Ты смотришь вниз.
— Потому, что мы в самолёте. Звёзды под нами, — ответил Томаш.
— А-а, в самолёте, — сказала Тереза. Она ещё крепче сжала руку Томаша и снова уснула. Томаш знал, что сейчас Тереза смотрит вниз в круглое окошечко самолёта, который летит высоко над звёздами.
— Милый мой, — сказал он мне однажды, не дома, а как-то на улице, после длинного разговора; я провожал его. — Друг мой, любить людей так, как они есть, невозможно. И, однако же, должно. И потому делай им добро, скрепя свои чувства, зажимая нос и закрывая глаза (последнее необходимо). Переноси от их зло, не сердясь на них по возможности, «памятуя, что и ты человек».

Разумеется, ты поставлен быть с ними строгим, если дано тебе быть хоть чуть-чуть поумнее средины. Люди по природе своей низки и любят любить из страху; не поддавайся на такую любовь и не переставай презирать.

Где-то в Коране Аллах повелевает пророку взирать на «строптивых», как на мышей, делать им добро и проходить мимо — немножко гордо, но верно. Умей презирать даже и тогда, когда они хороши, ибо всего чаще тут-то они и скверны. О милый мой, я судя по себе сказал это! Кто лишь чуть-чуть не глуп, тот не может жить и не презирать себя, честен он или бесчестен — это всё равно.

Любить своего ближнего и не презирать его — невозможно. По-моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не будет на самом деле.
—Знаешь, многое, что в жизни выглядит невероятным, таинственным и фантастическим, скрывает за этой обманчивой внешностью самые заурядные вещи.

—Это значит, — сказала я, — следует остерегаться обычнейших вещей и событий, потому что за ними кроются ужас, конец и смерть
Я любил хвастливого этого старика за то, что он торговал рыбой на рынке. Толстые его руки были влажны, покрыты рыбьей чешуей и воняли холодными прекрасными мирами
Симпатичные молодые милиционеры с чёрными усиками и бархатными глазами, стоя на перекрёстках, молчаливо регулировали беспорядочное падение снежинок, громадных, как куски ваты. Они поёживались в своих шинельках с иголочки и в мягких сапожках без каблуков, не отвечая на наши вопросы…
Ещё помню из той ночи: у Антона на поясе болтался огромный кавказский кинжал. Мы стояли с Антоном на крыше возле металлической, из тонких прутьев оградки и смотрели на чёрный ночной город. Ни проблеска, ни огонька внизу, всё непроглядно и глухо, только две розовые шевелящиеся раны в этой черноте — пожары в Замоскворечье. Город был бесконечно велик. Трудно защищать безмерность.
О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,

И что, порой, напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься…
Близился рассвет. Город был пуст и мёртв. Только где-то очень далеко и очень высоко слышался звук невидимого самолёта, и мне показалось, что уже произошла непоправимая катастрофа, началась всемирная война и город вокруг нас был уже умерщвлён какимим-то бесшумными химическими или физическими средствами, что нас — ни её, ни меня — уже нет в живых, наши души отлетели и только остались два неподвижных тела, прижавшихся друг к другу в вечном сне на гранитной лестнице мёртвого храма, лишённого божества, хотя мёртвый золотой купол в лучах только что взошедшего мёртвого солнца всё ещё продолжал жарко сиять над вымершей Москвой, над вымершими лесами Подмосковья, тот самый легендарный купол храма Христа Спасителя, который мы с птицеловом уже видели из окна международного вагона.
Оглядевшись, я неожиданно подумал, что сижу в театре. Занавес раздвинут, свет погас. Актёры давно уже на сцене. Реальная жизнь осталась за кулисами. И ты, как мальчишка, — бессилен. Ты знаешь, что Яго, допустим, подлец, и не вмешиваешься. Всё равно ты не можешь помочь. И вообще — где артисты, где зрители? Кто за кем наблюдает? Кому надо хлопать в финале?.. Всё перепуталось… А что, если сам барометр рождает непогоду?..
— Мама, откуда ты всё знаешь, — спросил Сапожников.

— Если бы я знала всё, я бы не была одна, — ответила мама.
Однажды на пешеходной дорожке мы встретили Джульетту Мазину с коротеньким зонтиком под мышкой и поздоровались с ней. Она нас не узнала, но улыбнулась приветливо. В другой раз мы увидели старичка в соломенной шляпе, который уступил нам дорогу и долго потом смотрел нам вслед через старомодное, какое-то чеховское пенсне, глазами, полными слёз. Но лишь после того, как он скрылся из глаз, я понял, что это был мой отец.